Алексей Миллер

 

“Украинский вопрос” в политике властей и русском общественном мнении

(вторая половина XIХ века)

 

Сравнительно-исторический контекст

 

Итак, мы согласились с Б. Андерсоном, что нация есть воображенное сообщество. Довольно значительное время разделяет момент, когда нации впервые воображены, то есть когда проекты строительства наций сформулированы идеологами, и ту стадию развития национальных движений, когда формирование национальных идентичностей достигает уровня, позволяющего судить, какие из проектов оказались успешными, а какие потерпели неудачу. Этот хронологический отрезок, в Российской империи охватывающий период с 1830-х гг. до начала XX в., богат альтернативами, неизбежно вытекающими из конфликтов между различными проектами национального строительства.

Для того, чтобы увидеть эти альтернативы, очень важно «эмансипировать» обращенный в прошлое взгляд от знания о последующих событиях. Объясняя, что имеется в виду, обратимся к помощи Иммануила Валлерстайна, опубликовавшего в конце 80-х гг. эссе под странным на первый взгляд названием «Существует ли Индия?».(34) Суть работы Валлерстайна сводится примерно к следующему. Мы хорошо знаем, что сегодня Индия существует и обладает достаточным набором атрибутов государства и, хотя это уже более проблематично, нации. Но что нам делать с книгами, озаглавленными, например, «История Индии XVI в.»? Представим себе, — и в этом не будет ничего невозможного, — что этот полуостров был колонизирован наполовину англичанами, а наполовину французами. Тогда после деколонизации на полуострове наверняка возникли бы два государства. Одно из них, англоговорящее, могло бы называться, например, Дравидия, другое, франкоговорящее, — Брахмания. В этом случае мы читали бы сегодня книги под названием «История Дравидии XVI в.» или «Культура Брахмании накануне колонизации». Именно потому, что мы знаем о существовании Индии сегодня, мы проецируем это знание в прошлое. Такая практика — разумеется, не только в Индии — всемерно поощряется государственными структурами, использующими исторические мифы для легитимации нации-государства.

Допустив сравнительно небольшую долю упрощения, можно утверждать, что до сих пор существовало два способа рассказывать историю русско-украинских отношений в XIX в. В одном случае это история о том, как в своем стремлении к самоопределению нация, подобно траве, пробивающейся сквозь асфальт, неизбежно преодолевает все препятствия, создаваемые антиукраинской политикой империи. В другом случае речь идет о том, как, благодаря крайне несчастливому стечению обстоятельств, польская и австрийская интрига, используя в качестве сознательного или несознательного орудия немногочисленную и чуждую народным интересам группу украинских националистов, раскололи единое тело большой русской нации, воссозданное после объединения в составе Российской империи основной части земель бывшей Киевской Руси. Нельзя сказать, что сторонники этих подходов к теме делятся строго по национальному признаку, но ясно, что первый характерен для украинской историографии, а второй был особенно популярен в русской дореволюционной националистической литературе.

Я говорю здесь именно о дореволюционной русской литературе, потому что в советское время вопросами, относившимися, по мнению начальников, к истории Украины XIX и XX вв., могли заниматься только «на месте». Впрочем, то, что писали в Киеве или Львове, Москва и коммунистические власти самой Украины строго контролировали. Изучение национализма вообще, а тем более национализма и процессов формирования наций в Российской империи, не говоря уже об СССР, отнюдь не поощрялось. Такая ситуация, кстати, вовсе не была уникальна. «Исследования национализма воспринимались как оппозиция существующему режиму в 60—70-е гг., поскольку режим делал акцент на единстве. Сам национализм почти совершенно игнорировался исследователями... Характерно почти полное отсутствие сравнений со сходными процессами за границей». Это не об СССР — так описывает ситуацию в испанской историографии при франкистском режиме Хосе Нуньес.(35) Ничего удивительного, что работа, которую читатель держит в руках, — первая книга о русско-украинских отношениях в XIX в., написанная в России после 1917 г.

Менее политически и эмоционально ангажированные «посторонние» историки в большинстве своем все же испытывают влияние одной из упомянутых концепций. При всех различиях у этих точек зрения есть одна общая черта — применительно к XIX в. они более или менее явно трактуют украинскую или большую русскую нацию не как проекты, но как уже консолидированные сообщества. Справедливости ради нужно сказать, что не все с таким подходом готовы согласиться — о невозможности представить историю Украины в рамках традиционного «национального» нарратива писал недавно Марк фон Хаген.(36) Однако опубликованные в том же номере журнала отклики на его статью свидетельствуют, что сопротивление подобному ревизионизму в среде историков достаточно сильно. Очевидно, что любые «национальные» концепции истории в очень большой степени есть настоящее или идеальный образ будущего, опрокинутые в прошлое. В этом смысле они отражают интересы национальных политических элит. Политическое давление и заказ особенно ощутимы в новых, «национализирующихся» государствах, к каковым принадлежат современные Россия и Украина.(37) «Независимость Украины ставит вопрос о формировании и переформировывании идентичностей, и образ истории был и остается главным полем битвы в борьбе вокруг идентичности», — так определяет современную ситуацию в украинской историографии известный американский историк украинского происхождения Зенон Когут.(38) Некоторые российские ученые также склонны сегодня воспринимать себя участниками сражения.(39)

Между тем первой жертвой таких сражений становится история как ремесло. История вообще должна стремиться ответить на два вопроса. Как «это» произошло? Почему «это» произошло? Второй вопрос неизбежно предполагает и такую формулировку: почему события и процессы развивались так, а не иначе? В применении к нашей теме это значит, что мы будем рассматривать исторически реализованный вариант развития русско-украинских отношений и формирования наций в Восточной Европе как закономерный, но не предопределенный. Таким образом мы отвергаем детерминизм, свойственный одному из подходов, и в то же время отвергаем трактовку исторически реализованного варианта событий как несчастливой, противоестественной случайности, присущую другому. Исходными для нас становятся вопросы: в чем заключалась в XIX в. альтернатива исторически воплощенному сценарию, и почему эта альтернатива не была реализована?

Чтобы ответить на первый из этих вопросов, вернемся к уже цитированному нами эссе Валлерстайна об Индии. Автор заканчивает его замечанием, что более или менее похожую операцию «проблематизации прошлого» можно провести применительно к любой другой, в том числе и европейской, стране. Попробуем развить этот тезис. Итак, существуют ли Франция, Испания, Великобритания, Германия, Италия в том онтологическом смысле, который имел в виду Валлерстайн, спрашивая, существует ли Индия? В течение достаточно длительного времени, включая и XIX в., все упомянутые государства в разных исторических обстоятельствах и разными средствами решали в конечном счете одну и ту же задачу политической консолидации и культурной гомогенизации нации-государства.

В случае Германии и Италии политическая сторона проблемы была предельно обнажена — более мелкие разрозненные государства предстояло объединить. Исход этих усилий не был заведомо предопределен. «В заключительный период существования [Священной Римской] империи, в конце XVIII в. вполне можно было представить, что австрийская, прусская или баварская нации станут политической реальностью», — пишет Клаус Цернак.(40) Другой немецкий историк Франц Шнабель считает, что альтернативность характерна и для XIX в.: «Шансы центрально-европейского решения (то есть широкой и относительно рыхлой федерации немецких государств. — А.М.) были столь же явно выражены в немецкой жизни, как и малое германское решение (то есть более тесное и более ограниченное географически объединение Германии Пруссией. — А. М.). До появления Бисмарка все возможности оставались открытыми».(41) Собственно, история австрийской нации, окончательно сформировавшейся лишь во второй половине XX в., показывает, что представление о том, где проходят границы немецкой нации, могло существенно меняться и позднее. Вовсе небезальтернативно было и формирование итальянской нации. Различия и противоречия между Югом и Севером, которые эксплуатирует современная Ломбардская лига, возникли отнюдь не в XX в. Так или иначе, ясно, что и Германия, и Италия могли «не состояться», по крайней мере в том виде, как мы их знаем сегодня. Можно предположить, что в этих странах проблема объединения настолько доминировала в политической повестке дня в XIX в., что заблокировала появление политических движений, которые стремились бы формулировать партикуляристские националистические проекты, хотя культурные, исторические и языковые различия регионов давали для таких проектов вполне достаточно исходного материала.

Однако для последующих сравнений нам более важны примеры Франции, Британии, Испании, то есть тех государств, которые легко обнаружить на карте Европы и в XVIII в. Нет нужды специально доказывать этническую, культурную и языковую гетерогенность населения Великобритании и Испании. Вопреки весьма распространенному мифу, также и континентальная Франция в культурном и языковом отношении оставалась очень неоднородной в течение всего XIX в. Статистический обзор французского Министерства просвещения от 1863 г. свидетельствует, что по крайней мере четверть населения континентальной Франции не знала в то время французского языка. Французский не был тогда родным языком примерно для половины из четырех миллионов французских школьников. Опубликовавший этот документ Юджин Вебер приводит далее примеры, которые свидетельствуют, что Министерство, дабы продемонстрировать свои успехи, явно занижало число нефранкоговорящих.(42) Практически весь юг и значительная часть северо-востока и северо-запада страны говорили на диалектах или наречиях, которым французы дали общее имя patois по большей части настолько отличавшихся от французского, что парижским путешественникам не у кого было узнать дорогу. (Трудно представить себе в подобной ситуации путешествующего по Малороссии русского барина.) «Дева Мария, явившаяся Бернадетте Субиру в 1858 г., не нуждалась в переводчике, но сочла нужным обратиться к девочке на пиренейском диалекте Лурда», — замечает Ю. Вебер.(43) Говорившие на местных диалектах крестьяне Бретани или Прованса отнюдь не были патриотами Франции, и вопрос о том, станут ли они французами, оставался открытым в течение большей части XIX в. Во второй половине XIX в. во Франции сущестовали достаточно активные группы интеллектуалов (фелибры и новокельтское движение), стремившиеся превратить patois в стандартизированные языки, что было типичным шагом националистов Центральной и Восточной Европы на пути к созданию «собственных» наций. Отнюдь не были патриотами Британии и жители Шотландии, в особенности ее горных районов (Highlands). Вооруженный знанием последующих событий и не свободный от эмоциональной ангажированности шотландец Том Нэйрн называет шотландских романтиков 1850-х и автономистское движение конца века (Home rule movement)лишь предшественниками шотландского национализма,(44) но вернее все же будет определить эти явления как умеренный и во многом самоограничивавшийся национализм.(45) Пример Ирландии и вовсе показывает, что британские усилия по консолидации нации-государства могли терпеть жестокие поражения. Во всех этих государствах возможность различного исхода борьбы консолидирующей и центробежной тенденции сохранялась долгое время после того, как национализм стал одной из доминирующих концепций политики, по крайней мере в том смысле, что далеко не все регионы современных Испании, Великобритании и Франции непременно должны были стать частью этих наций-государств.

Каждое из этих государств, применительно к условиям и собственным возможностям, использовало разную стратегию национального строительства и добилось существенно различных результатов. Наиболее максималистская ассимиляторская в культурном и языковом отношении, централизаторская в административном аспекте программа была осуществлена во Франции. Ю. Вебер подробно описал, как французское правительство использовало административную систему, школу, армию и церковь в качестве инструментов языковой и культурной ассимиляции. Не останавливалась Франция и перед применением административных запретов и практик жесткого психологичеcкого давления. Закон, впервые разрешивший факультативное преподавание в школе местных языков, был принят во Франции лишь в 1951 г. Впрочем, сравнительная эффективность экономического развития и довольно щедрая материальная поддержка французским государством локальных сообществ играли не менее важную роль в успехе ассимиляции, чем репрессивные меры.(47) Испания, следовавшая в целом французской модели, добилась заметно более ограниченных результатов из-за отставания в экономическом развитии и сравнительной слабости государственной власти. В результате сегодня по французскую сторону границы каталонцы называют себя если не французами, то во всяком случае французскими каталонцами, в то время как по испанскую сторону каталонцы все более очевидно отдают предпочтение каталонской идентичности как национальной, противостоящей испанской.(48)

Английская стратегия была дифференцированной. В Ирландии политика была очень близка к колониальной — репрессивная составляющая безусловно доминировала. Провинция управлялась как оккупированная территория, и террор был легитимизирован специальными актами. В Шотландии англичане подавляли восстания якобитов (49) не менее жестоко, чем Петр I преследовал сторонников Мазепы. После разгрома последнего восстания в 1746 г. английские войска в течение нескольких месяцев без суда убивали любого шотландца-горца, которого им удавалось поймать. Всерьез обсуждалось предложение перебить всех женщин детородного возраста из якобитских семей, а командующий английскими войсками в Шотландии требовал для себя официальных полномочий казнить подозрительных и конфисковывать их собственность.(50) Однако с конца XVIII в., во многом опираясь на уже достигнутые результаты по ассимиляции равнинной Шотландии, Англия переходит к легалистским формам правления. Притягательность Англии, мирового лидера в экономическом и политическом развитии того времени, а также карьерные и предпринимательские возможности, открывавшиеся для шотландцев в рамках Британской империи, привели к тому, что уже в XIX в. националистические движения не получали в Шотландии сколько-нибудь значительной поддержки. Требования преподавания в школах на гэльском языке выдвигались, но Англии уже не приходилось вмешиваться — они отвергались самими шотландскими элитами. Стремление «сделать французами» всех жителей Франции понималось как стремление совершенно подавить региональную идентичность. Наполеон отнюдь не случайно заменил все исторические названия департаментов на сугубо формальные географические, связанные с названиями протекающих по их территории рек. Но стремление утвердить британскую идентичность, по крайней мере в XIX в., совершенно не предполагало сделать всех жителей Британии англичанами. Важно было, чтобы шотландская или валлийская идентичность функционировала как региональная, то есть не отрицающая общебританскую и не выдвигающая требования отдельного государства. Целью была не тотальная, но частичная ассимиляция, которую Хлебовчик называет полуассимиляцией, или «культурной гибридизацией».(51)

«В рамках государственного национализма государство стремится минимизировать внутреннюю этническую разнородность, растворяя через фольклоризм или устраняя с помощью комбинации образования и репрессий этнические эмоции, которые могли бы послужить основой для этнонационалистических требований. Поскольку ,,национальные культуры", которые большинство государств пытается утвердить, на деле являются доминирующими культурами правящего ядра (юго-восток Англии в Соединенном Королевстве, Кастилия в Испании, регион Парижа во Франции и так далее), их приходится поддерживать с помощью идеологий, основанных на политическом национализме», — так обобщает западноевропейский опыт Джозеф Лобера.(52) При всех различиях воплощения этой политики в разных государствах, можно выделить общую «программу-минимум» — утверждение единого языка высокой культуры, администрации и образования, а также общенациональной идентичности, которая могла подавлять региональные отличия, а могла и терпеть их, но лишь как подчиненные.

Какое отношение все это имеет к нашей теме? До сих пор процессы формирования наций в Российской империи сравнивались главным образом с империей Габсбургов.(53) Такое сравнение следует признать продуктивным для изучения национальных движений ряда угнетенных народов империи Романовых, но абсолютизация его, в особенности применительно к русско-украинским отношениям, может привести к ложным результатам. В этом сравнительном контексте упускается из виду, что ситуация в Австрийской империи — то есть характер политического режима, этнический баланс и ориентация австрийских немцев на проект большой германской нации — крайне затрудняла постановку правящими кругами задачи консолидации так или иначе определенного ядра империи в нацию-государство. (Только после принятия закона 1844 г. об исключительных правах венгерского языка в землях короны св. Стефана и дуалистического соглашения 1867 г. венгерская политическая элита получила такую возможность и немедленно ею воспользовалась.)

Франция, Испания и Британия тоже были империями, но не континентальными, как империи Габсбургов и Романовых, а морскими. Процесс консолидации нации-государства проходил главным образом в метрополиях, отделенных от большинства своих колоний морем. Примеры Алжира и Ирландии показывают, что это правило не без исключений, но в целом море заметно облегчало элитам этих империй вычленение ядра как пространства для строительства нации, хотя, по сути дела, континентальные Франция и Испания, равно как и островная Британия, тоже были империями, а не гомогенными метрополиями. Неассимилированные в культуру доминирующего центра крестьяне вполне в традициях колониального дискурса описывались как дикари и сравнивались с американскими индейцами.(54)

Для участников событий второй половины XIX в. в России аналогия между проблемами, которые становились актуальны в связи с появлением украинского национального движения, и ситуацией в крупных западноевропейских странах того времени представлялась неизбежной. Практически все, кто писал об «украинском вопросе», считали нужным определить свое отношение к этому сравнению. Разумеется, это не было сравнение «без гнева и пристрастия». Противники украинского движения использовали его как один из главных аргументов в пользу неуместности, невозможности или вредности притязаний украинских националистов. Кажется, первым, кто прямо сравнил украинский с patois, был В. И. Ламанский в славянофильском «Дне».(55) Впоследствии активно использовал это сравнение главный гонитель украинофилов М. Н. Катков. Украинофилы (Н. И. Костомаров, М. П. Драгоманов) и те русские публицисты, кто соглашался с их мнением (Н. Г. Чернышевский), напротив, доказывали обычно неприменимость этой аналогии. Однако тот же Драгоманов в 1875 г., еще до эмиграции, опубликовал большую статью «Новокельтское и провансальское движение во Франции», где, напротив, настойчиво эту аналогию проводил. Все дело в том, что в этой статье он старался показать, что регионалистские националистические движения постепенно получают во Франции признание и добиваются удовлетворения своих требований, и ставил воображаемое изменение французской политики в пример российским властям и общественному мнению.(56)

Уже в конце жизни, в 1891 г. Драгоманов снова вернулся к этой теме в своей знаменитой работе «Размышления чудака об украинском национальном вопросе». Эта статья была написана по-украински и представляла собой полемику с тем сортом малообразованных украинских националистов, которые, по мнению Драгоманова, дискредитировали и дезориентировали движение тенденциозностью и примитивизмом своих писаний. Четвертый раздел работы весь посвящен сравнению русификаторской политики с политикой крупных европейских государств. Вывод Драгоманова таков: «Русификация не является системой, которая вытекает из национального духа великоруссов или из именно российской государственной почвы. Она, по крайней мере в значительной своей части, есть следствие определенной фазы общеевропейской государственной политики. Особенным российским элементом в теперешней системе русификации можно считать определенную брутальность, которая проявляется, например, в возвращении униатов в православие или запрете украинской литературы. Но и эта брутальность представляется российской особенностью только для нашего XIX в., потому что в XVII—XVIII вв. отношение Людовика XIV к гугенотам или англичан к шотландцам-горцам было еще более брутально. Даже теперь, если сравнить отношение российского самодержавного, то есть архаичного, правительства к униатам и украинцам с отношением конституционного венгерского правительства к словакам, еще не известно, кому надо будет отдать пальму первенства на этом конкурсе брутальности». (57) В литературе XIX в. эта работа Драгоманова дает наиболее подробную разработку сравнительного контекста для рассмотрения политики российских властей в украинском вопросе.

Историки XX в. до недавних пор если не совершенно игнорировали это сравнение, то, во всяком случае, не разрабатывали его всерьез.(58) Объясняется это во многом тем, что знание «предстоящего прошедшего», то есть хода событий после изучаемого ими периода, в очередной раз сузило оптику исследователей: раз развитие пошло иначе, значит, аналогия с самого начала не имеет смысла. Позволим себе не согласиться с таким подходом. Если изначальная структура проблемы допускала такое сравнение — а для современников, не знавших, как будут развиваться события, это не подлежало сомнению, — то отбрасывать его было бы в высшей степени непродуктивно. Потому что именно в рамках этого сравнения и нужно искать ответ на ключевой для историка вопрос: почему реализовался тот, а не другой из теоретически возможных вариантов. Именно сравнение неудачника с теми, кто смог более или менее успешно решить сходные задачи, и позволит понять причины этой неудачи.

 

Библиография

 

34 Wallerstein E. Does India Exist? // Wallerstein E. Unthinking Social Science. The Limits of Nineteenth-century Paradigmus. Cambridge. 1995. P. 131—134.

35 См.: Nunez H.M. Historical Research on Regional and Peripheral Nationalism in Spain: a Peappraisal. EUI Working Paper ESC No. 92/6. Badia Fiesolana, San Domenico, 1992. P. 87—91. Cnpaведливости ради надо заметить, что работы по деконструкции английского и французского мифов «естественного и освященного веками» формирования этих наций тоже начали появляться не слишком давно, лишь в 1970-е гг.

36 Hagen M. Does Ukraine Have a History? // Slavic Review. Fall 1995.

37 Подробнее см.: Миллер А. Украина как национализируещееся государство // Pro et Contra. Becнa 1997

38 Kohut Z. History as a Battleground. Russian-Ukrainian Relations and Historical Consciousness in Contemporary Ukraine // S. F Starr (ed ) The Legacy of History in Russia and the New States of Eurasia. Armonk, N. Y.; London, Eng., 1994. P. 123.

39 Автору неизвестны новые публикации российских исследователей о русско-украинских отношениях рассматриваемого периода. Отметим лишь более общую статью В. С. Дякина (Национальный вопрос во внутренней политике царизма (XIX в.) // Вопросы истории. 1995. № 9), в которой трактовка украинской проблемы (с. 135—136) нам близка. Весьма симптоматично, однако, что уже нашлись энтузиасты, потрудившиеся переиздать многие из старых сочинений. См., например, сборник с работами А. И. Савенко, Т. Д. Флоринского и других противников украинофильства «Украинский сепаратизм в России. Идеология национального раскола». (М., 1998), а также написанную в дореволюционной традиции книгу русского эмигранта Н. И. Ульянова «Происхождение украинского сепаратизма» (М., 1996. Первое издание — New Haven, Conn., 1966). Обидно, что даже среди текстов этого направления для переиздания выбраны далеко не лучшие. При не меньшей тенденциозности, чем упомянутые сочинения, непереизданная книга С. Н. Щеголева «Украинское движение как современный этап южно-русского сепаратизма» (Киев, 1912) намного более ценна с точки зрения содержащегося в ней фактического материала.

40 Zernack K. Germans and Poles: Two cases of Nation-Building... P. 159.

41 Schnabel F. Federalism Preferable to a National State // Otto Pflanze (ed.) The Unification of Germany, 1848—1871. Holt, Rinehart and Winston N. Y., etc., 1968. P. 98.

42 Weber E. Peasants into Frenchmen. The Modernization of Rural Franze, 1870—1914. Stanford Cat.: Stanford Univ. Press, 1976. P. 67—69.

43 Ibid. P. 74—75.

44 Nairn T. Scotland and Europe // Jeoff Eley and Ronald Grigor (eds.) Becoming National. A Reader. N. Y.; Oxford: Oxf. Univ. Press, 1996. P. 81.

45 См.: Smouth T. C. A Century of the Scottish People, 1830—1950. London, 1988, o том, как большинство шотландцев заблокировало в конце XIX в. попытки ввести преподавание на гэльском вместо английского.

46 См., например: Recce J. E. The Bretons against France. Ethnic mi-nority nationalism in twentieth-century Brittany. Chapel Hill, 1977. P. 30— 32.

47 Weber E. Peasants into Frenchmen... P. X.; Sahlins P. Boundaries. The Making of France and Spain in the Pyrenees. P. 282-285

48 Sahlins P. Boundaries. The Making of France and Spain in the Pyrenees. P. 290—291.

49 Якобитами назывались шотландские сторонники свергнутого в 1688 г. короля Якова II Стюарта, которые в 1715 и 1745 гг. поднимали восстания против англичан. В течение XVIII в. они получали поддержку из Франции.

50 Velychenko S. Empire Loyalism and Minority Nationalism in Great Britain and Imperial Russia, 1707 to 1914: Institutions, Laws, and Nation-ality in Scotland and Ukraine // Comparative Studies in Society and History. Vol. 39. X" 3. July 1997. P. 419—422. Величенко вообще дал очень хороший обзор английской политики в Шотландии и обширную библиографию проблемы, В его сравнении английской политики в Шотландии с российской политикой на Украине также есть немало интересных наблюдений, однако со многим в его интерпретации российской политики в XIX в. и рядом его выводов нам придется спорить. Впрочем, Величенко сам признает, что многие проблемы русско-украинских отношений исследованы недостаточно и что это затрудняло его работу.

51 Chlebowczyk J. Procesy narodotworcze... S. 29.

52 LLobera J. R. The God of Modernity. The Development of Nationalism in Western Europe. Berg, Oxford UK, Providence. USA, 1994. P. 214.

53 См., например: Nationalism and Empire. The Habsburg Monarchy and the Soviet Union / Richard Rudoph and David Good (eds.). New York: St. Martin Press, 1992; Subtelny 0. The Habsburg and Rissian Empires: Some Comparisons and Contrasts // Empire and Society. New Approaches to Russian History / Teruyuki Hara and Kimitaka Matsuzato (eds.). Slavic Research Center, Hokkaido Univ., Sapporo, 1997.

54 См., например: Weber E. Peasants into Frenchmen...; Hechter M. Internal Colonialism. The Celtic Fringe in British National Development. 1556—1966. Univ. of Calif. Press, Berkeley, 1975.

55 День. № 2. 21 октября 1861 г. С. 15. В том же духе, но не используя подобных сравнений, рассуждал о «малорусском наречии» еще в начале 1840-х гг. В. Г. Белинский.

56 Вестник Европы. 1875. № 8. С. 703, 706, 727.

57 Драгоманов М. Чудацькі думки про українську націoнальну справу// М. П. Драгоманов. Вибране. Київ: Либідь. 1991. С. 533—534.

58 Аналогии между украинским движением — с одной стороны, и шотландским, уэльским, провансальским движениями — с другой, можно встретить в работах И. Рудницкого. (См.: Rudnytsky I. Essays in Modern Ukrainian History... Р. 25, 395). В пользу сравнения языковой политики государства в России с Францией, Британией и Испанией решительно высказались в 1992 г. Д. Лэйтин и его соавторы. Преобладающее в историографии мнение о принципиальном различии процессов формирования наций на Востоке и Западе Европы они обозвали «синдромом ориентальной исключительности», хотя точнее было бы говорить о синдроме «оксидентальной исключительности», поскольку именно западные исследователи национализма, в частности X. Кон, настойчиво подчеркивали особый, включающе-гражданский характер национализма в Западной Европе, противопосталяя его национализму в Центральной, Восточной и Юго-Восточной Европе. (СМ.: Laitin D., Petetersen R., and Slocum J.W. Language and the State: Russia and the Soviet Union in Comparative Perspective // Alexander J. Motyl (ed.) Thinking Theoretically About Soviet Nationalities. History and Comparison in the Study of the USSR. Columbia Univ. Press, New York, 1992. P. 129-130). Однако разработка этого тезиса в их статье применительно к истории ХVIII и XIX вв. оказалась неглубокой, отчасти, вероятно из-за того, что авторы не являются специалистами в этой области. Среди историков, специально занимающихся нашими сюжетами, на плодотворность сравнения русско-украинских отношений с процессами во Франции и других странах Западной Европы указал в тогда же в 1992 г. написанной, но лишь недавно опубликованной статье А. Каппелер (См.: Kappeler A. Die ukrainische Nationalbewegung im Russischen Reich und in Galicien: Ein Vergleich // Heiner Timmermann (Hrsg.) Entwicklung der Nationalbewegun-gen in Europe 1850—1914. Berlin. 1998. S. 195—196.). Уже цитированная статья С. Величенко, в которой проводится сравнение русско-украинских и англо-шотландских отношений, опубликована в 1997 г. Автор этой книги представил ее программу в 1996 г. на проводившейся в Москве конференции «Россия—Украина: история взаимоотношений», а в 1997 г. опубликовал на ее основе статью «Россия и русификация Украины в XIX в.» // Миллер А. И., Репринцев В. Ф., Флоря Б. Н. (ред.). Россия—Украина: история взаимоотношений. М., 1997. Тогда же, в 1997 г., Р. Шпорлюк говорил о русско-украинских отношениях в сравнительном контексте с европейскими державами в статье «Украина: от периферии империи к суверенному государству» // Фурман Д. Е. Украина и Россия: общества и государства. М., 1997. (См. там же мою статью «Россия и Украина в XIX—начале XX в.: непредопределенная история».) Шпорлюк также говорит о соревновании русского и украинского проектов национального строительства, но мы не согласны с его интерпретацией русского проекта как либо сугубо имперского, либо сугубо этнического, то есть великорусского.