Александр Мыльников

О территориальной привязке этнонима «русские»

Наконец, седьмое наблюдение — относительно трактовки территориальной привязки этнонима «русские». Оставаясь в русле сложившейся традиции, нам все же придется кратко остановиться на некоторых особенностях механизма указанного явления, вытекающих из ученых рассуждений XVI— начала XVIII в. и относившихся к Восточноевропейскому ареалу. На некоторые случаи такого рода мы уже обращали внимание. Например, на применявшиеся в сочинениях западнославянских или немецких авторов той эпохи экзоэтнонимы «рутены» и «московиты», хотя каждая из этнических общностей, ими обозначавшаяся, имела единое самоназвание «русские». Либо на термины «богемец» и «литвин», означавшие не столько этническую, сколько территориальную (земскую, локальную) или государственную принадлежность их носителей. Так, житель Великого княжества Литовского Скорина за границей именовал себя «литвином», иногда «русином», а внутри страны — обычно «полочанином». В подобных случаях этническая принадлежность отражалась лишь частично: в числе подданных этих государств оказывались не только люди из доминирующего этноса, но также члены этнических групп и отдельные лица иной этнической принадлежности. В том смысле, в каком такие экзоэтнонимы употреблялись, они, по сути дела, представляли собой политонимы.

При определенных обстоятельствах они, по сравнению с этнической квалификацией, были приоритетными. Так, белорус — подданный Великого княжества Литовского, даже будучи православным, в Русском государстве воспринимался как литвин, каковым мог именовать себя и сам. В то же время представители собственно литовских или белорусских шляхетских родов, выезжавшие на службу московского государя, переходя в православие или состоя в нем прежде, становились по определению русскими.

Свою корректировку в понятия этнической и государственной принадлежности вносил конфессиональный фактор. Он тем более приобретал маркирующую значимость в рассматриваемую эпоху, когда славянский мир оказался расколотым не только на православных и католиков, но и на униатов, протестантов и даже мусульман, поскольку ислам в ряде областей Балкан был принят южными славянами после османского завоевания. В такой запутанной ситуации, осложнявшейся военными противостояниями, конфессиональная принадлежность нередко идентифицировалась с принадлежностью этнической. В белорусско-литовской «Хронике Быховца», там, где рассказывалось о семье Кейстута, брата великого князя Литовского Ольгерда, сообщалось: «Первый Витовт, а когда он стал русским (koli rusinom ostal), то ему дали имя Юрий, а когда окрестили в польскую веру (w ladskuiu wiru), тогда назвали его Александром». «Стать русским» означало принять православие, поскольку в белорусской и украинской народной среде православие, в противоположность «польской», то есть католической, вере, именовалось «русской верой». По той же причине (так считалось!) белорус-католик воспринимался поляком или литовцем, пусть по этнокультурной традиции и языку он им и не был. Иначе говоря, религиозная принадлежность того или иного славянского этноса, его групп и отдельных личностей обретала функцию конфессионима.

Разумеется, каждый из компонентов — этнический, политический и религиозный, так, как они функционировали в рассматриваемый период, не следует воспринимать упрощенно, а тем более универсализировать и модернизировать. Ведь на этническое развитие славянского мира, помимо названных компонентов, оказывали воздействие и внутренние, и особенно внешние факторы: военное противостояние Русского и Польско-Литовского государств, перемещение государственных рубежей как следствие военных действий, усиленная германизация западных славян, османское иго на Балканах и многое другое. Свою роль играли и последствия раздробленности раннефеодальных государств на самостоятельные или полусамостоятельные княжества, герцогства, земли, находившиеся по существу или формально во взаимоотношениях сюзеренитета—вассалитета. Эти обстоятельства, отчасти сохранившиеся и в раннее Новое время, консервировали этнотерриториальный и культурный регионализм. Не случайно Герберштайн в описании Московии и Гваньини в описании Сарматии осмысляли свой материал с учетом сохранявшегося административно-государственного деления. Мы уже отмечали, что Конрад Геснер (1516—1558) в трактате «Митридат» (1555) смешивал давно исчезнувшие и сохранявшие свое бытие славянские этносы, а в их рамках племенные и региональные группы, насчитав в результате до 60 славянских языков.

Этническая консолидация обычно протекала вокруг доминировавшего этноса, либо, в случае территориального разобщения, его ядра. Оно составляло не только политический (государство) и религиозный (церковная организация) эпицентр, но и исходную базу общего для объединявшего этноса этнонима. Во избежание терминологической неясности наряду с понятием «этноним» (в значении основного или генерального обозначения этноса) возможно употребление термина «региональный этноним» (в значении части данного этноса, обладавшей языковыми, этнографическими, конфессиональными и иными культурно-диалектными особенностями).

В целом основные этнонимы, с помощью которых авторы XVI— начала XVIII в. осуществляли избирательную маркировку славянских этносов, включали три взаимосвязанные структурные компонента: этнический (этническое название), государственно-политический (политоним) и религиозный (конфессионим).

Сказанное приводит к объяснению феномена территориальной передвижки этнонимов. Феномен этот важен для понимания сущностной эволюции термина «русские»/«русский». Падение в XIII в. прежней, домонгольской системы восточнославянской государственности, объединяющим политическим и церковным символом которой был Киев, привело к обвальным последствиям. О них в своей незавершенной (и впервые лишь недавно опубликованной в русском переводе) работе эмоционально писал К. Маркс: «Нескладная, громоздкая и скороспелая империя, сколоченная Рюриковичами, подобно другим империям аналогичного происхождения, распадалась на уделы, делилась и дробилась между потомками завоевателей, терзалась феодальными войнами, раздиралась на части чужеземными народами, вторгавшимися в ее пределы. Верховная власть великого князя исчезает, поскольку на нее претендовали семьдесят соперничающих князей той же династии». В самом деле, западные территории исторической Руси во второй половине XIII—начале XIV в. подпали под власть Великого княжества Литовского (Киевская, Волынская, Подольская, Чернигово-Северская земли), Польского королевства (Галичина), а отчасти Венгерского королевства (Закарпатье) и Молдавского княжества (Буковина). Остальная Русь, кроме Новгородской республики, оказалась в составе Золотой Орды, иго которой, по словам того же Маркса, «не только подавляло, но оскорбляло и иссушало самую душу народа, ставшего его жертвой».

Мучительно, на ощупь искала история ответ на злободневный вопрос: где будет эпицентр восстановительного интеграционного процесса? Это был не праздный вопрос, ибо возможность того или иного его разрешения оказывала воздействие на духовную атмосферу эпохи, влияла на развитие этноисторической мысли. «Около 1425 года, года, в который умер Василий І, отец Василия II, казалось, что роль объединителя большинства русских земель будет сыграна скорее великим князем литовским, нежели великим князем московским» [Вернадский]. Но произошло иное: базой постепенного складывания централизованного Русского государства стала Северо-Восточная Русь, а ядром — Московское княжество.

В результате политических перемен, оказавших в конечном счете воздействие на протекавшие в восточнославянской этнической среде процессы, по определению Б. Ф. Поршнева, возникли «две России». Примерно в XIV— XV вв., писал он, «Россия разделилась на два русских государства. Одно, находившееся под властью монголов, постепенно усиливалось, со столицей в Москве, затем стало самостоятельным Московским государством. Другое, не подпавшее под власть монголов, оказалось зато в одном государстве вместе с Литвой и Польшей». О том же, но резче, писал впоследствии Л. Н. Гумилев: «К 1380 г. Древняя Русь „растворилась" в Литве и Московской Руси». Оценивая этнические последствия этого, он утверждал: «Итак, уже в начале XIV в. прежняя Киевская Русь канула в небытие. Ни политического, ни этнического единства русских больше не существовало. Люди остались, но сама система власти и организации отношений между людьми оказалась разрушенной окончательно». Зато, резюмировал свои размышления Гумилев, на Северо-Востоке Руси появился новый — великорусский — этнос: «Святая Русь».

Мнения Поршнева и Гумилева, как легко заметить, кое в чем почти буквально совпали с суждениями многих авторов раннего Нового времени, прежде всего — польских, от Филиппе Буонакорси Каллимаха, Длугоша и Меховского до Гванъини, Стрыйковского и ряда других историков последующих десятилетий. Ведь во «второй России», входившей по большей части в Великое княжество Литовское, русичи — прямые наследники Киевской Руси — составляли в середине XV в. не менее 40% населения этого княжества, а западнорусский (или старобелорусский) язык сохранял здесь статус государственного до исхода XVII в., когда был заменен польским.

И все же это не было второй Россией, точно так же, как Древняя Русь не растворилась в Литве. Происходило нечто иное, а именно: историческая Киевская Русь искала свое место в интеграционных этнических процессах. По мнению современного украинского историка Ф. Шабульдо, выдвинувшего этот важный тезис (мы не стали бы, однако, ограничиваться, как делает он, XIII—XIV вв., ибо поиск этот длился дольше), здесь были возможны два главных варианта: моноэтнический и полиэтнический. Теоретически первый привел бы к складыванию на базе Южной, Западной и Северо-Восточной Руси трех моноэтнических государств: Украинского, Белорусского и Великорусского. При втором варианте в Восточноевропейском регионе возникли бы полиэтнические государства. Но, продолжал Шабульдо, существовал третий вариант, переходный. Он был связан с обновлением единства всей Русской земли на древнерусской суперэтнической основе. История распорядилась так, что в результате соперничества за роль лидера между Великим княжеством Литовским и Великим княжеством Московским сложилась асимметричная государственно-политическая система. Для литовской стороны характерным оказалось соединение полиэтнического и общерусского вариантов, а для московской стороны — общерусского и великорусского как моноэтнического. Наблюдения интересные, хотя оценка Русского (Великорусского) государства как моноэтнического по меньшей мере проблематична (к этому вопросу мы еще вернемся). Несомненно, однако, что именно Москва претендовала на захваченные западные земли как на русские. При этом, по замечанию А. П. Новосельцева, «московские князья, объединяя русские земли, стремились, ссылаясь и на летописи, доказать свои права как Рюриковичей и на Южную Русь».

Ярким подтверждением было стремление великого князя Московского выступать от имени не только своего домена, но и от всех земель Руси в качестве «государя всея Руси». Заметим, что сходные амбиции проявляли и великие князья Литовские, в титулатуре которых в различных вариантах упоминалась Русь. Например, «великий князь Литвы и России». Определение «великий князь Руский» входило в титулатуру великого князя Литовского и короля Польского (1548— 1572) Сигизмунда (Жигимонта) II Августа, который с 1529 г. являлся соправителем короля Сигизмунда Старого. Эта титулатура открывала Второй Литовский статут (1566), в котором, в частности, уравнивались права «всих станов, иж ровно ку достоинствам так Литовский яко и Руский народ приходити маеть». Насколько такое представление было распространенным, показывает заглавие неоднократно упоминаемого нами труда Стрыйковского — «Хроника Польская, Литовская, Жмудская и всей Руси».

Психологически результаты захвата западной части киевского территориального наследия и его передел между Великим княжеством Литовским и Польским королевством воспринимались в польской историографии XVI в. как окончательные. С этой точки зрения показательна следующая констатация Бельского. Польским королем Казимиром Великим, писал он, были завоеваны, присоединены и «разделены на поветы, как и остальные земли в Польше» Перемышльская, Галицкая, Львовская и другие земли Руси. «А другую часть Руси, — продолжал Бельский, — к тому времени уже удерживала Литва». Однако столетием ранее, как раз во времена Казимира, в Москве рассуждали иначе. Летом 1490 г. королевскому послу Станиславу Петряшковичу были переданы многозначительные слова великого князя (Ивана III. — А. М.): «А нам от короля великие кривды делаются: наши городы и волости и земли наши король за собою держит. По мнению Ю. Г. Алексеева, «это было первое официальное заявление русской стороны о непризнании ею захватов Польским и Литовским государствами западнорусских земель». О том, что подобная позиция не была новостью, свидетельствовали и другие важные факты. Принципиальное значение имел переезд митрополита Киевского и всей Руси Максима (1283—1305) «со всем своим двором и соборным причтом» во Владимир-на-Клязьме при сохранении прежнего титула. В Лаврентьевской летописи под 1300 г. читается: «Того лета митрополит Максим, не терпя татарьского насилия, оставя митрополию и збежа ис Киева, и весь Киев разбежалъся, а митрополит иде ко Брянску, и оттоле иде в Суждальскую землю и со всем своим житьем». В его титуле слово «Киевский», и то не сразу, было заменено на «Московский» — после того, как митрополичью кафедру в 1325 г. перенесли в Москву. «Москва становится столицей Руси и, с благословения митрополита Петра (ум. 1326), духовным и каноническим центром Русской Церкви». Сюда же, в Северо-Восточную Русь, на рубеже XIII—XIV вв. из Киевского, Черниговского и других южнорусских княжеств переселялась часть местной знати со своими дружинами. Своеобразная этнокультурная эстафета дополнялась и тем, что тогда и позднее московское летописание вело династическую линию московских государей от Рюрика и его киевских преемников. Об официальном характере этого свидетельствовала составленная в 60-х годах XVI в. по благословению митрополита Макария «Книга степенная царского родословия, содержащая историю российскую с начала оныя до времени государя царя и великаго князя Иоанна Васильевича». При этом (наблюдение О. В. Творогова) «характерно, что в Степенной книге из сыновей Ярослава выделен именно Всеволод — отец Владимира Мономаха и дед Юрия Долгорукого».

Впрочем, собственные контраргументы подыскивала и противная сторона. Характерны, например, попытки сына Гедимина, великого князя Ольгерда (1345—1377), «утвердить в Киеве в сане общерусского митрополита своих ставленников: сначала Феодорита (1352), а затем — Романа (1354). В польской исторической мысли начало этому положил Длугош, по-своему интерпретировавший древнерусское летописание. Рюриковичам, как династии пришлой, северной, иноземной, он противопоставлял династию южную, местную, возводя ее к Кию, а Аскольда и Дира называя потомками и последними представителями Киевичей, убитыми северными завоевателями. Но даже если такая трактовка и означала отрицание прав Москвы на Киев, то она не свидетельствовала об игнорировании Длугошем общности происхождения восточных, западных и южных славян. Показательно, что Кий для него не абсолютно исходная, а некая промежуточная фигура. Основателем «необычайно обширного русского государства с главным и столичным городом Киевом» Длугош полагал все же не Кия, а Руса, брата Леха и Чеха. Таким образом, выстраивался генеалогический ряд: Рус — Кий — Аскольд и Дир. Попутно заметим, что вопросы династического приоритета волновали не только Длугоша, но и новгородских книжников, включая современных ему. В Софийской первой летописи, например, читается: «Софейский Временник, еже нарицается Летописець Рускых князь, и како избра Бог страну нашу на последнее время, и грады почаша быти по местам: прежде Новогородьская власть и потом Киевьская, и о статии Киева, како въимяновася Киев», - звучало однозначно и красноречиво. Но поводу включения в «Повесть временных лет» легенды о призвании Рюрика И. Я. Фроянов удачно заметил: «Новгородские патриоты, выдумав трех братьев-родоначальников, уравняли Новгород с Киевом», в котором почиталась память о столь же легендарном Кие и его братьях».

Но вернемся к Длугошу. Принятое им толкование позднее воспроизводилось рядом польских историков, войдя через «Хронику» Стрыйковского в поле зрения восточнославянской хронографии XVII в. Последовательность событий по Стрыйковскому выглядела так: Кий с братьями и сестрой, находившиеся в некоем родстве с Русом, стояли у истоков Киевской государственности, последними представителями которой были Аскольд и Дир. Намного позже, в 6370 г. от сотворения мира или в 862 г. от Рождества Христова, новгородцами были приглашены варяжские братья, из которых Рюрик явился основателем династии, потомками которой стали московские князья. Этот раздел «Хроники» был выписан Иевлевичем с прямой ссылкой на Стрыйковского.

Смысл трактовки по Длугошу не ограничивался тем, что шедшая от Руса через Кия к Аскольду и Диру местная, киевская династия оказывалась более древней и легитимной, нежели Рюриковичи, выступившие по отношению к потомкам Руса как иноземные завоеватели. Важнее была заложенная здесь идея отделения «Московии» от «Русски», которая получила обоснование в сочинениях Меховского «Трактат о двух Сарматиях» (1517) и «Польская хроника» (1519, 1521), а также дала знать о себе при распространении экзоэтнонима «мос-ковиты». Но прошло примерно два столетия, и «Руссией» (Россией) была признана «Московия», а экзотические «московиты» — русскими в современном смысле этого понятия.

Иногда обращают внимание на то, что, в отличие от остальных славянских (да и неславянских тоже) этнонимов, в русском языке слово «русский»/«русские» — прилагательное, а не существительное и отвечает на вопрос «чей?», а не «кто?». Вопрос закономерный, но нуждающийся в конкретизации: относится ли он только к природе термина «русский»/«русские»? Действительно, у других славянских народов самоназвание — слово суще-ствительное: поляк (Ро1аk), чех (Cech), лужицкий серб (Serb), серб (Срб, Србин) и т. д. Едва ли, однако, это можно считать всеобщим правилом. Так, самоназвания «немец» (Der Deutsche), «немка» (Die Deutsche), будучи существительными, склоняются как прилагатель-ные, а английские термины «Englishman» («англичанин») и «Englishwoman» («англичанка»), то есть букв.: «английский мужчина», «английская женщина», по крайней мере, внешне близки словосочетанию «русский человек». Следовательно, последнее словосочетание, имеющее адъективную природу, рассматриваться как нечто исключительное, так сказать — самобытное и уникальное, не может. Другой вопрос: почему это произошло? Ответ, как представляется, нужно искать в этнической истории восточных славян, государственность которых с самого начала имела не моноэтнический, и полиэтнический характер.

Уже в летописном сказании о призвании Рюрика с братьями отмечалось, что в акте призвания вместе с новгородскими словенами участвовали и неславянские народы: чюдь, меря, мурома и другие их финноугорские соседи. Иными словами, Древнерусское государство и его правопреемник — Русское государство складывались в качестве государств полиэтнических. Наряду со славянами как базовым этносом в этот процесс добровольно или по принуждению втягивались этнические общности финноугорского, балтского, тюркского и другого инославянского происхождения. Они не только сожительствовали в рамках общей государственности, но и вступали в этническое и антропологическое взаимодействие. Эта черта, прослеживаемая по крайней мере с IX—Х вв., продолжала и в дальнейшем оставаться характерной особенностью этнической истории русского народа.

Сложный институционно-этнический сплав, в условиях которого развивалась древнерусская/российская государственность, оказывавшая влияние на формирование этнического самосознания восточных славян (и обратно!), и обусловил полисемантическую емкость термина «русские»/«русский». Это был естественный ответ на вопрос: не «кто», а «чьи», «чей»? Отсюда проистекало и уникальное словосоче-тание в единственном числе именительного падежа: «русский человек». Просто потому, что термин этот только этническим содержанием не исчерпывался. Одновременно он обозначал государственную принадлежность (подданство) своего носителя, то есть выполнял функцию политонима. Свидетельства некоторых авторов рассматриваемой эпохи позволяют заключить, что понимание этой грани термина «русские» тогда существовало. Упоминавшийся выше немец Хайденфельд в связи с трактовкой происхождения этнонима писал: «На их собственном языке „ройсы" обозначает такой народ, который отличается от других стран и народов, собрался из разных наций и провинций и имеет своего собственного князя и государя».

Но термин «русские» имел функцию не только политонима. С христианизацией Руси он стал также ассоциироваться с понятием «православный». Не случайно Крижанич в «Беседе к черкасам» (1659) вложил в уста некоего казака-украинца призыв сохранять мир и единство с Московским царством, поскольку оно «православное, с нами единородное и единоверное». В этом случае термин «русские» выполнял функцию конфессионима.

Перемещение великокняжеского и митрополичьего столов из Южной Руси в Северо-Восточную сопровождалось изменением этнотерриториальной привязки смысла «русские», все более сопрягавшейся прежде всего с территорией непрерывно расширявшегося Русского государства. Тогда как западнорусское население, сохранявшее с «этими» русскими изначально общее самоназвание, будучи включенным в Великое княжество Литовское и Польское королевство, не имело собственного политонима и единого (при появлении, наряду с православными, католиков, униатов и протестантов) конфессионима. Утверждение к XVII в. термина «русский»/«русские» применительно к Русскому государству явилось логическим завершением длительного процесса этнотерриториального структурирования восточных славян.

История эволюции этнонима «русские» и его толкования славянскими и западноевропейскими авторами XVI—начала XVIII в. свидетельствует, на наш взгляд, об идеологизированности так называемого украинофильского подхода к этой сложной проблеме. Так, в середине 1930-х гг. в Праге увидела свет книга С. Шелухина, в которой он пытался доказать, будто имя «русские» было «украдено» у украинцев Петром Великим, приказавшим в 1713 г. Московское государство называть Россией, а московитов — русскими. Репринт книги 1992 г оказал определенное влияние на последующее освещение вопроса. Не имея возможности входить и рассмотрение трактовок новейшей украинской историографии, укажем лишь, что в ряде работ утверждается, будто бы русские, которые должны именоваться «московитами», присвоили свой нынешний этноним от украинцев; что Московия разыграла украинскую карту, подкупая европейскую общественность, дабы закрепить за своей страной топоним Россия и так далее...

Здесь нельзя не вспомнить другое, так сказать — исходное, имя гетмана Левобережной Украины Ивана Степановича Мазепы (1641— 1709), о котором А. С. Пушкин писал: «Мазепа, воспитанный в Европе в то время, как понятия о дворянской чести были на высшей степени силы, Мазепа мог помнить долго обиду московского царя и отомстить ему при случае. В этой черте весь его характер, скрыты», жестокий, постоянный». Обращаясь в канун Полтавского сражения к малоросам, Мазепа говорил: «Ибо известно, что прежде были мы то, что теперь Московцы: правительство, первенство и самое название Руси от нас к ним перешли». Это — если верить «Истории Руссов», произведению, многие страницы которого, по оценке А. С. Пушкина, «суть картины, начертанные кистию великого живописца». Авторство этого сочинения, изданного в Москве лишь в 1846 г. (Пушкин знал его по рукописи), в то время приписывалось белорусскому писателю, архиепископу Григорию Конисскому (1717-1795); среди других возможных авторов чаше называется украинский писатель и общественный деятель Григорий Андреевич Полетика (1723/1725—1784). Если, повторим, верить приведенным в «Истории Руссов» словам Мазепы, то речь идет не о «краже» «московцами»-русскими общего самоназвания восточных славян, но фактически о том рассмотренном выше феномене, который можно именовать территориальным перемещением этнонимов. Это не было результатом некоего одномоментного «приказа», а являлось, как мы видели, следствием длительного и достаточно противоречивого этноисторического развития. Кстати о дате. Напомним, что битва под Полтавой произошла 27 июня/8 июля 1709 г., то есть за несколько лет до мифического «приказа» русского царя. Прав был все же А. С. Пушкин, писавший о европейской образованности Мазепы!

Несколько подробнее остановившись на этом эпизоде с «кражей», хотелось бы подчеркнуть, что похожие идеологемы, в том числе и в истории толкования славянских этнонимов, не являются неким эксклюзивом. И например, названные выше авторы едва ли согласились бы с утверждением, что «еще в эпоху гетманщины» основателями доктрины украинской самостийности явились поляки, а «самое употребление слов „Украина" и „украинцы" впервые в литературе стало насаждаться ими» [Ульянов]. А возвращаясь к интересующему нас времени, вспомним Гольдаста, который в 1627 г. обвинял чехов в «похищении» названия своей страны («Богемия») у древних насельников — кельтских бойев. Его не смущало то, что слово «Богемия» к тому времени стало общепризнанным латинским синонимом чешского названия страны: «Чехия», «Чешская земля» — на этот счет и славянские, и инославянские (в том числе немецкие) авторы XVII в. были хорошо осведомлены. Гольдаст попросту игнорировал факты. Впрочем, для истории имагологических представлений оба случая небезынтересны.

Что до этнических реалий, то закрепление устойчивых общенациональных этнонимов было взаимосвязано с генезисом этнического самосознания и выступало в качестве одного из показателей зрелости последнего. Многое зависело и от степени этнического размежевания в пределах славянских медиолокальных и этнических общностей. Так, у чехов, чье самосознание, самодостаточное уже в раннее средневековье, с XIV—XV вв. проявило себя со всей очевидностью. Этноним «чехи» сосуществовал с региональным этнонимом «мораване»: и как чехи, лишь живущие в Моравском маркграфстве, и как название близкородственного, но все же отдельного этноса. Любопытны мотивы, которыми Пешина объяснял издание «Предварительного описания Моравии» не по-латыни, как было бы принято, а на чешском: «Что этот мой труд я издаю и впредь издавать думаю по-чешски, так это к чести нации и языка своего чешского, как и моравского, который от нашего немного отличается». Споры о статусе мораван продолжались и позднее, отозвавшись в 30—40-х годах XIX в. всплеском архаического этнического сепаратизма.

Но если так обстояло с этнонимом одного из наиболее развитых славянских этносов, то сложнее было с самоназванием «русские». Сказывались не только более замедленный темп этнического размежевания восточнославянской медиолокальной общности, сохранение давних этноинтеграционных традиций, а также воздействие общей политической и конфессиональной ситуации. Закрепление за формировавшейся русской (великорусской) народностью адекватного ей, а доселе общего восточнославянского этнонима, преодолевало этнонимическую аморфность восточнославянской среды, которая на протяжении XV—XVI вв. все более утрачивала основные этнические, социальные и культурно-психологические параметры былой тождественности. Происходивший «передел» этнонимов имел далеко идущие последствия для кристаллизации этнического самосознания трех восточнославянских народностей, закрепляя в переосмысленных названиях «русские», (великороссы), «украинцы» (малороссы) и «белорусы» их этническую идентификацию и этнический менталитет.

Цитується із скороченнями за А.С.Мыльников. Картина славянского мира: взгляд из Восточной Европы. Представления об этнической номинации и этничности XVI- XVIII веков, СПб, 1999, с. 298-309